От чьего лица ведется повествование в рассказе капитанская дочка


Капитанская дочка: от чьего лица ведется повествование?

Повествование в повести А.С.Пушкина «Капитанская дочка» ведется от первого лица, т.е. от лица главного героя Петра Андреевича Гринева. Повествование ведется в форме «записок для памяти потомства» и рассказывает о событиях во время крестьянского бунта под предводительством Пугачева.
На меня в детстве завораживающее впечатление производила сказка «Холодное сердце». Даже сейчас при слове «Шварцвальд» в подсознании начинают шевелиться какие-то величественные мрачные образы. Перечитав эту вещь в зрелом возрасте, я снова восхитился литературным мастерством сказочника, точностью образов, глубиной и многоплановостью содержания.

Во-вторых, жанр эпопеи обычно подразумевает связь повествования с главными событиями истории какой-либо страны. Во-времена, когда Лев Толстой писал «Войну и мир», Отечественная 1812 года была тем же, чем для нас сейчас является Великая Отечественная. Таким образом, поскольку Лев Николаевич отразил события войны с Наполеоном и сделал ее одной из главных линий романа, это также является признаком эпопеи.

Повесть «Бедная Лиза» написана в жанре рассказ в рассказе. Автор ведет повествование от своего имени, но выступает пересказчиком истории, которую услышал от другого. Он рассказывает историю трагической любви молодой красавицы Лизы и молодого непутевого дворянина Эраста.

Можно рассказать огню, который горит; ветру, текущей воде, радуге, облакам (реакцию они будут выражать изменением).

Письмо от Альфы

(записано под диктовку)

Здравствуйте дорогая Эления! К сожалению, я пока еще не научилась сама писать письма, но мне так захотелось пообщаться с вами, что я упросила дедулю помочь и он к моей великой радости (хотя ворчливо и неохотно) согласился.

Мы с вами еще не виделись, хотя я вас давно уже знаю, потому что часто разглядываю вас на фотографиях в мировой паутине и, заочно уже сильно-пресильно полюбила, как и нашего с вами дедулю.

Черняев Н. И.: «Капитанская дочка» Пушкина Глава пятая

Введение Глава: 5Назад Вперед

ГЛАВА ПЯТАЯ

Архитектура «Капитанской дочки». — Значение первых трех глав как введения в роман. — Сон Гринева. — Первая часть романа. — Вторая часть. — Их связь с предыдущим и последующим. — Занимательность «Капитанской дочки» и общий ход ее повествования. — Почему Пушкин выбросил дополнение к
XIII«Капитанской дочки». — Заключительная глава как эпилог романа. — «Капитанская дочка» не семейная хроника, а исторический роман. — Отразилось ли на «Капитанской дочке» влияние повести Ксавье де Местра«Lа jeune Sibirienne»?
Какой стройностью, каким изяществом и какою простотой отличается архитектура «Капитанской дочки»! У Пушкина можно учиться, как следует составлять план романа, скреплять отдельные части и вести повествование, не прибегая к многословию, не вводя в рассказ ни одной лишней черты, но в то же время не упуская из виду ничего существенного. «Капитанская дочка» — образец художественного повествования. В ней нет ни пробелов, ни плохо или слишком сжато написанных мест. Но в ней также нет ни одного слова, ни одной сцены, ни одной подробности, которые не оправдывались бы строжайшей необходимостью.

Первая глава вводит нас в бесхитростный домашний быть дворянского гнезда конца прошлого века, знакомит с стариком Гриневым и вообще с той семейной обстановкой и с той средой, под влиянием которых слагался нравственный облик таких людей, как молодой Гринев, — людей, инстинктивно державшихся прямых дорог, несмотря ни на какие опасности и соблазны. Эта глава носит шутливое название: «Сержант гвардии».

Если бы Пушкин хотел озаглавить ее соответственно содержанию, то он мог бы ей дать такое название: «Отроческие годы Петра Андреевича Гринева, его отъезд из отчего дома и его первые самостоятельные шаги на житейском поприще». Вся глава написана в несколько ироническом тоне. Гринев, от имени которого ведется рассказ, как бы хочет сказать: «Вот каким я был легкомысленным, хотя и добрым малым, вступая в жизнь! Проследите же, что она из меня сделала, как она меня довоспитала, как благодетельно отразилось на мне ее влияние и как наглядно проявлялась воля Божия во всех важнейших событиях моей молодости». Было бы большой ошибкой безусловно доверять тем, не особенно лестным отзывам, которые делает о самом себе Петр Андреевич Гринев, вспоминая свое житье-бытье под родительским кровом и свои приключенья в симбирском трактире. В устах автора «семейственных записок» эти отзывы вполне естественны, но нам не следует принимать их за чистую монету: он кается в грехах юности и умышленно сгущает краски. О Гриневе, каким выпустила его на свет Божий семья, нужно судить не по одной первой главе, но и по следующим за ней главам, во многом дополняющим ее. Об этом, впрочем, мы будем говорить впоследствии. Теперь же отметим только, что вся первая глава проникнута сочувствием к изображаемому в ней быту. Автор не скрывает комичных сторон стариков Гриневых и Савельича, но у него так и проглядывает любовное отношение к этим людям, благодаря чему родовая усадьба героя романа сразу делается чем-то близким и родным читателю «Капитанской дочки».

роде, политического и социального урагана. И эта картина, и этот сон обличают руку великого мастера. Две страницы, посвященные метели, — верх совершенства по силе, образности, сжатости и живости языка. Они резко выделяются, как нечто изумительно прекрасное, даже из «Капитанской дочки». То же самое можно сказать и о вещем сне Гринева. Нам приходилось слышать упреки Пушкину и обвинения его в том, что он придает этому сну какое-то мистическое и пророческое значение. Что сказать на это? Всем известно, что у Пушкина были своего рода «поверья» и «предрассудки»; едва ли, однако, можно отнести к ним его веру в предчувствие, из которой вытекала и его вера в таинственное, вещее значение некоторых снов, признаваемое, к слову сказать, даже таким скептическим мыслителем, как Шопенгауэр. Для того чтобы понять сон Гринева и объяснить его себе, нет, впрочем, никакой надобности прибегать к шопенгауэровской метафизике. Гринев только что покинул отца и мать, только что испытал страшную опасность и встретил, в лице оборванного и подозрительного бродяги, неожиданного спасителя. Что же удивительного, что юноше, который в детстве, разумеется, наслушался немало рассказов о разбойниках, привиделся кровавый сон и что в нем отразились и воспоминания об отчем доме, и смутное, но сильное впечатление, произведенное загадочным вожатым? Вот почему сон Гринева не поражает своей неожиданностью и сам собою вытекает из «того состояния чувств и души, когда существенность, уступая мечтаниям, сливается с ними в неясных видениях первосония». Гринев не мог не припомнить этого сна, описывая свою молодость, с ее запутанными и странными происшествиями, для Пушкина же сон Гринева имел значение эпизода, прекрасно дополняющего картину бурана и сцену первого появления Пугачева, который сливался в представлении молодого Гринева вместе с вьюгой и ее мглой в одно своеобразное и стихийно грозное целое.

Иносказательный разговор Пугачева с хозяином умета, предвещающий что-то недоброе в близком будущем; забавный спор Савельича из-за заячьего тулупа и из-за полтины денег — все это поистине прекрасно. Таинственный вожатый, внушающий чувство страха и удивления, навсегда и сразу врезывается в память, несмотря на свои шутовские прибаутки и неприглядную внешность пьяницы и бродяги, и вы не будете слишком удивлены, когда встретитесь с ним, как с властным бунтовщиком и самозванцем.

Здесь, как и в других местах повести, Рейнсдорп обрисован Пушкиным с тонким комизмом, наглядно выставляющим несостоятельность начальника края, ставшего ареной целого ряда важных и кровавых событий.

Третья глава знакомит нас с внутреннею жизнью комендантского домика и со всеми главными обитателями Белогорской крепости — одной из тех наивных, совсем не страшных «фортеций», на которые пали первые удары Пугачева. Эта глава насквозь пропитана комично-патриархальною служебною идиллией и является как бы ироническим ответом на ожидание старого Гринева относительно плодотворности суровой военной службы на окраине государства. Вместо нее мы видим какую-то безобидно-кукольную игру престарелого капитана Миронова в солдатики и никем не оспариваемое бабье управление крепостью, захваченное в свои руки энергичною Бавкидою этого Филемона. Белогорская фортеция, с ее мизерным гарнизоном, состоящим из никуда не годных инвалидов, и с ее плутоватыми, мятежными казаками, уж, конечно, не могла дать отпора пугачевскому мятежу. Она могла противопоставить ему лишь героизм отдельных личностей и их нелицемерную верность долгу даже до смерти, и только, но вот этот-то героизм и имел впоследствии на молодого Гринева то великое воспитательное влияние, которого добивался старый Гринев для своего сына.

Первые три главы составляют как бы отрывочный характер. Значение каждого слова, каждой подробности первых трех глав выясняется лишь мало-помалу из дальнейших глав.

Четвертая и пятая главы («Поединок» и «Любовь») составляют отдельную, в себе замкнутую часть романа — рассказ о сближении Гринева с Марьей Ивановной, о зависти и ревности Швабрина, о дуэли из-за капитанской дочки, о сватовстве Гринева, о несогласии Андрея Петровича на задуманный сыном брак и о других, по-видимому, непреодолимых препятствиях к благополучной развязке романа двух молодых людей.

Из этих глав мы уже хорошо узнаем и возвышенную, любящую натуру Марьи Ивановны, и низкий нрав Швабрина, и благородный, пылкий нрав молодого Гринева. Тут же, попутно, дорисовывается своеобразный быт старосветских обитателей Белогорской крепости, причем каждая мелочь повествования носит отпечаток гениальности. Простодушные и грубоватые, но, в сущности, верные и меткие рассуждения Ивана Игнатьича о поединках, расправа Василисы Егоровны с провинившимися офицерами, любовные стишки Гринева в тредияковском стиле, письмо его отца к Савельичу и простодушный ответ последнего — все это верх совершенства по глубокому пониманию действительности, по колоритности языка и по светлому, чисто пушкинскому юмору. Превосходны также и все те сцены, в которых участвует Марья Ивановна. Все ее слова и действия так и дышат чарующею прелестью непорочной души.

«Дух мой упал, — говорит Гринев в конце пятой главы. — Я боялся или сойти с ума, или удариться в распутство. Неожиданные происшествия, имевшие важное влияние на всю мою жизнь, дали вдруг моей душе сильное и благое потрясение».

первой частью

«Капитанской дочки». Читатель не видит никакого выхода для Марьи Ивановны и ее милого из того положения, в котором они очутились благодаря доносу Швабрина и предубеждению старого Гринева против дочери капитана Миронова. Но вот тут-то и выступают на сцену Пугачев и пугачевщина, делающие невозможное возможным и самым неожиданным и причудливым, но в то же время и естественным образом содействующие неразрывному сближению Гринева с Марьей Ивановной. Картины мятежа введены в роман не произвольно, не в виде придатка, без которого можно было бы обойтись, а в силу неизбежной последовательности. Они так тесно сплетены в одно неразрывное целое с фабулой повести; они служат таким необходимым связующим звеном ее начала и конца, что автору, как кажется читателю, не нужно было большой изобретательности, чтобы натолкнуться на мысль об этих картинах: они, если можно так выразиться, сами напрашивались под руку. Но в этом-то и сказалось все мастерство Пушкина в деле художественного повествования. Эпизод с заячьим тулупом, положенный в основу романа, есть не что иное, как вымышленный анекдот. Но как воспользовался поэт этим анекдотом! С каким искусством он положил его в основу своей повести! Эпизод с заячьим тулупом в «Капитанской дочке» то же самое, что основная тема в какой-нибудь симфонии Бетховена — тема, которая то и дело повторяется и видоизменяется на все лады, постоянно напоминая о себе, как о главной нити всей композиции. Что если бы до появления «Капитанской дочки» какое-нибудь литературное общество предложило написать на конкурс роман или рассказ, в котором Пугачев являлся бы добрым гением, спасителем и покровителем молодого офицера, честно исполнявшего свой долг в течение всего мятежа и мужественно отвергшего все предложения самозванца? Все сказали бы, что эту задачу нельзя исполнить без явных натяжек и хитросплетенной сети неправдоподобных происшествий. Пушкин решил эту задачу просто и без всяких психологических и повествовательных скачков. Фабула его романа поддерживает в читателе неослабленный интерес поразительным и вместе с тем строго последовательным сцеплением обстоятельств. Читая «Капитанскую дочку» в первый раз, каждый из нас испытывал захватывающее любопытство. Предугадать ход ее событий по нескольким начальным главам нет никакой возможности: до самого конца вы переходите от неожиданности к неожиданности и в то же время чувствуете, что все эти столь странные события, описываемые поэтом, сами собой вытекают из его общего замысла и не только не представляют ничего неправдоподобного, а, напротив того, производят впечатление чего-то неизбежного. Таким образом, Пушкин блестящим образом достиг цели каждого романиста. Он сумел объединить в одно стройное целое внешнюю занимательность с бытовой и психологической правдой.

Девять глав (VI—XIV), посвященных пугачевщине, составляют как бы «Капитанской дочки», неразрывно связанную вместе с тем с предшествующими главами и заключительной главой романа. Пугачев является во всех этих главах, за исключением шестой и десятой. Перед глазами читателя происходит и глухое брожение среди казаков Белогорской крепости, предшествовавшее их открытой измене и служившее отголоском разгоравшегося мятежа, и взятие «фортеции» самозванцем, дающее наглядное представление, как совершались и чем объяснялись первые победы Пугачева. Поэт знакомит нас с Пугачевым и как с предводителем восстания, и как с грозным палачом верных слуг царицы, и как с атаманом разбойничьей шайки, пирующим со своими «енералами», и, наконец, как с защитником и покровителем несчастной, гонимой Швабриным Марьи Ивановны. «Капитанская дочка» дает ряд чудных иллюстраций к истории пугачевского бунта или, вернее сказать, к истории его начального периода, который описывается во второй и третьей главах пушкинской монографии.

О событиях второй половины пугачевщины в «Капитанской дочке» упоминается лишь вскользь. Пушкин, видимо, не хотел на них останавливаться: в его план не входило художественное воспроизведение всей пугачевщины, от зарождения ее до самого конца. Изучив с особенной любовью и с особенным старанием преимущественно первую половину мятежа, Пушкин сосредоточил на ней все свое внимание. Начало мятежа, о котором поэт собрал много преданий и устных рассказов, рисовалось в его воображении совершенно ясно. Тот же период, когда Пугачев двинулся на Казань и все дальнейшие события представлялись Пушкину уже далеко не столь отчетливо. Вот, вероятно, почему он едва упоминает о них в «Капитанской дочке», фабула которой приурочена к тому времени, которое обнимает собою зарождение бунта и первые боевые успехи Пугачева и продолжается вплоть до пребывания его в Берде включительно. Сделав это вполне сознательно, Пушкин уже не мог и не имел никакой надобности долго останавливаться на том времени, когда пугачевщина породила грозное движение среди крестьян и навела ужас на помещиков всего Поволжья. Поэт написал было несколько страниц, посвященных этому периоду и печатающихся ныне в виде дополнения к XIII главе «Капитанской дочки», но выбросил их и заменил несколькими строчками, помещенными в конце этой главы. Есть мнение, что поэт сделал это по цензурным условиям, но цензурные условия не играли в данном случае никакой роли. Если Пушкин не встретил препятствий при издании своей «Истории Пугачевского бунта» и «Капитанской дочки», то едва ли бы он встретил какие-либо затруднения, если бы захотел напечатать свой рассказ о трагикомическом бунте крестьян старого Гринева. Ведь разрешено же ему было говорить о крестьянских бунтах в «Истории». Пушкин выбросил этот отрывок, потому что остался им недоволен и пришел к заключению, что он только замедляет действие романа и заметно растягивает его, не прибавляя к нему ничего существенного.

в хлебном амбаре, производит впечатление излишнего придатка к роману. Он отзывается в то же время и некоторой искусственностью, и неправдоподобием. Появление Швабрина в усадьбе Гринева, новая встреча Швабрина со своим счастливым соперником и неожиданное прибытие Зурина с гусарами — все это кажется чем-то излишне пристегнутым к повести и лишь расхолаживает возбуждаемый ею интерес. В этом, и только в этом отрывке Швабрин действительно смахивает на мелодраматического злодея, а Зурин исполняет роль deus ex machina, сразу распутывающего все затруднения. Конечно, и в дополнении к XIII главе встречаются мастерские места вроде диалога молодого Гринева с караульным мужиком, загораживающим ему путь в отцовскую деревню.

— Да мы, батюшка, бунтуем.

бунтуем

и ни к чему не привело. Великолепна в своем роде и краткая речь, которую произносит старый Гринев к мужикам, пришедшим к нему с повинной. Но таких типичных и ярких мест в дополнении к XIII главе сравнительно немного; они не выкупают его недостатков и не придают вымыслу характера живой действительности. Дополнение к XIII главе не удалось Пушкину, и хотя и оно, как и все, что выходило из-под пера великого писателя, отмечено печатью гениальности, тем не менее это дополнение все-таки составляет самую слабую часть «Капитанской дочки», и если бы не было выброшено из нее, то портило бы цельность впечатления дивного, вполне законченного создания. Пушкин почувствовал это и поэтому, и только поэтому, вычеркнул свой отрывок. Искать в данном случае объяснения в цензурных условиях значит не давать себе отчета в общем плане «Капитанской дочки» и в высоких, никем не превзойденных достоинствах этого романа.

«Капитанской дочки», в которых описывается пугачевская смута и выводятся ее герои, представляет наибольший интерес для историка. Но не эти главы только придают «Капитанской дочке» характер исторического романа, а все ее содержание от начала до конца. «В наше время, — писал Пушкин при разборе «Юрия Милославского» Загоскина, — под словом (исторический) роман разумеют историческую эпоху, развитую в вымышленном повествовании». А к чему же и сводится «Капитанская дочка», как не к «развитию целой эпохи в вымышленном повествовании, в котором романическое происшествие без насилия входит в раму обширнейшую происшествия исторического»? В «Капитанской дочке» отразились и помещичья жизнь, и военный быт, и крепостное право, и русский разбойничий люд, и петербургский Двор, и казаки, и инородцы, и иноземные выходцы второй половины прошлого века. Исторических лиц в тесном смысле этого слова, то есть таких, имена и дела которых сохранились в истории, в «Капитанской дочке» сравнительно немного. К ним принадлежат: Пугачев, Белобородов, Хлопу-ша, Рейнсдорп, Екатерина II — и только, причем лишь один Пугачев относится к числу главных действующих лиц романа. Но если подразумевать под историческими лицами всех типичных представителей давно минувшей эпохи, не исключая и тех, которые забыты историей как наукой, но которые делали историю, то в «Капитанской дочке» не окажется ни одного лица, которое нельзя было бы назвать историческим и которое не являлось бы ярким выразителем духа и особенностей второй половины ХVIII века, когда подготовлялась и разыгралась пугачевщина. Гриневы, Мироновы, Швабрин, Савельич и т. д. — все это такие исторические и бытовые типы, без отчетливого изображения и понимания которых нельзя живо описать и представить себе пугачевскую смуту, ее происхождение и развязку. Капитан Миронов или старик Гринев, например, не исторические лица в буквальном смысле, но они могут быть названы историческими лицами как типичные представители лучшей части тогдашнего дворянства и военного сословия, игравших такую громадную роль в борьбе со смутой и в восстановлении расшатанного мятежом порядка. В этом, более обширном смысле слова и Василиса Егоровна есть, без сомнения, историческое лицо, ибо и в ней сказался XVIII век с его царившею на окраинах безурядицей. В том же широком значении слова историческими лицами могут быть названы даже и такие третьестепенные герои «Капитанской дочки», как хозяин умета, от. Григорий, старый башкирец и т. д. Каждый из них является ярким выразителем эпохи, которая воспроизводится в «Капитанской дочке». Отец Григорий — это один из тех священников, которые против убеждения, по слабости характера и отсутствию гражданской доблести переходили на сторону самозванца. Хозяин умета — это один из тех казаков, политическое настроение которых, столь враждебное правительству, сделало возможным появление Лжепетра. Старый башкирец дает нам ясное понятие об отношениях, существовавших накануне пугачевщины между инородцами и администрацией Оренбургского края, и переносить нас в мир его полудиких кочевников. Поэтому мы никак не можем согласиться с мнением Страхова, считающего «Капитанскую дочку» не историческим романом, а семейной хроникой. Правда, чисто внешний интерес фабулы «Капитанской дочки» сосредоточен не на том или другом историческом событии, а на любви двух вымышленных лиц. Но не то же ли самое мы видим в романах Вальтера Скотта, которым, однако, никто не отказывал по этой причине в названии исторических? К тому же ведь главным героем «Капитанской дочки» является все-таки Пугачев или, лучше сказать, пугачевщина. XIV глава, которой заканчивается вторая часть «Капитанской дочки», совершенно неожиданно, но в то же время вполне естественно собирает новые тучи над головой героя романа и снова заставляет читателя тревожиться об участи Гринева, уже добившегося главной цели своей жизни — согласия Марьи Ивановны сделаться его женой. Последняя, заключительная глава романа составляет его эпилог.

«Капитанской дочки». Неослабный интерес поддерживается в читателях до самого конца. Рассказ о суде над молодым Гриневым, о пребывании Марьи Ивановны в усадьбе его родителей и о ее поездке в Петербург дал поэту возможность прибавить несколько мастерских штрихов к изображению Швабрина, стариков Гриневых, их сына и его невесты и сопоставить картину быта и нравов Симбирской губернии Оренбургского края с небольшой, но чудной картиной дворцового величия и блеска и с гениальными сценами, в которых выведена Императрица Екатерина П. Екатерина II является в конце «Капитанской дочки» символическим и в то же время глубокоправдивым воплощением несокрушимой и благостной силы царской власти, руководимой разумом и чувством справедливости.

«Капитанской дочке» говорит: «Исход повести основан на известном рассказе о действительном событии, рассказанном на французском языке Ксавье де Местром в его повести «La jeune Sibirienne»,

«Параша Сибирячка» (Сочинения А. С. Пушкина. Изд. Льва Поливанова. Т. IV. С. 240). Но Пушкину, великому поэту, уже, конечно, не могло придти в голову подражать Ксавье де Местру и искать у него исхода для своего романа. Некоторое сходство в развязке «Капитанской дочки» и «La jeune Sibirienne» объясняется тем, что такого рода развязки на Руси, как и вообще в неограниченных монархиях, бывали сплошь и рядом и особенно часто повторялись в прежние, дореформенные времена, — во времена чисто формального, письменного процесса. И «Капитанская дочка», и «La jeune Sibirienne» отразили в данном случае одно и то же явление русской жизни, вот и все. Сходство тут чисто случайное, да и сходство-то это довольно отдаленное. Оно заключается лишь в том, что и у Пушкина, и у Ксавье де Местра осужденные получают помилование вследствие просьбы близких к ним людей, обращенной к носителям верховной власти. Подробности совершенно различны. Молодая сибирячка просит за отца Императора Александра I при обстоятельствах и обстановке, не имеющих ничего общего с «Капитанской дочкой». У Ксавье де Местра нет и намека на ту оригинальную встречу и беседу бедной сироты с Императрицей, сохраняющей инкогнито, которое придает такую прелесть, жизненность и занимательность последним страницам «Капитанской дочки». Из писем Пушкина к Корсакову (см.
«Исторический вестник».
«Капитанской дочки» была задумана не под влиянием повести де Местра, а под влиянием кем-то сообщенного поэту предания об одном офицере, замешанном в пугачевщину и прощенном по просьбе престарелого отца. На это, вероятно, намекает и черновой отрывок предисловия к «Капитанской дочке», которое к ней хотел присоединить Пушкин: «Анекдот, служивший основанием повести, нами издаваемой, известен в Оренбургском крае. Читателю легко будет распознать нить истинного происшествия, проведенную сквозь вымыслы романические, а для нас это было бы излишним трудом. Мы решились напечатать это предисловие с совсем другими намерениями. Несколько лет тому назад в одном из наших альманахов напечатан был…» На этих словах Пушкин оборвал задуманное им предисловие, и «анекдот», о котором в нем говорится, едва ли будет когда-нибудь узнан со всеми его подробностями. Конечно, об этом можно только сожалеть.

Введение Глава: 5Назад Вперед
🗹

Рейтинг
( 1 оценка, среднее 4 из 5 )
Понравилась статья? Поделиться с друзьями: