LiveInternetLiveInternet
Василий Андреевич Жуковский
На Посидонов пир веселый, Куда стекались чада Гелы Зреть бег коней и бой певцов, Шел Ивик, скромный друг богов. Ему с крылатою мечтою Послал дар песней Аполлон: И с лирой, с легкою клюкою, Шел, вдохновенный, к Истму он.
Уже его открыли взоры Вдали Акрокоринф и горы, Слиянны с синевой небес. Он входит в Посидонов лес… Все тихо: лист не колыхнется; Лишь журавлей по вышине Шумящая станица вьется В страны полуденны к весне.
«О спутники, ваш рой крылатый, Досель мой верный провожатый, Будь добрым знамением мне. Сказав: прости! родной стране, Чужого брега посетитель, Ищу приюта, как и вы; Да отвратит Зевес-хранитель Беду от странничьей главы».
И с твердой верою в Зевеса Он в глубину вступает леса; Идет заглохшею тропой… И зрит убийц перед собой. Готов сразиться он с врагами; Но час судьбы его приспел: Знакомый с лирными струнами, Напрячь он лука не умел.
К богам и к людям он взывает… Лишь эхо стоны повторяет — В ужасном лесе жизни нет. «И так погибну в цвете лет, Истлею здесь без погребенья И не оплакан от друзей; И сим врагам не будет мщенья Ни от богов, ни от людей».
И он боролся уж с кончиной… Вдруг… шум от стаи журавлиной; Он слышит (взор уже угас) Их жалобно-стенящий глас. «Вы, журавли под небесами, Я вас в свидетели зову! Да грянет, привлеченный вами, Зевесов гром на их главу»
И труп узрели обнаженный: Рукой убийцы искаженны Черты прекрасного лица. Коринфский друг узнал певца. «И ты ль недвижим предо мною? И на главу твою, певец, Я мнил торжественной рукою Сосновый положить венец».
И внемлют гости Посидона, Что пал наперсник Аполлона… Вся Греция поражена; Для всех сердец печаль одна. И с диким ревом исступленья Пританов окружил народ, И вопит: «Старцы, мщенья, мщенья! Злодеям казнь, их сгибни род!»
Но где их след? Кому приметно Лицо врага в толпе несметной Притекших в Посидонов храм? Они ругаются богам. И кто ж — разбойник ли презренный Иль тайный враг удар нанес? Лишь Гелиос то зрел священный, Все озаряющий с небес.
С подъятой, может быть, главою, Между шумящею толпою, Злодей сокрыт в сей самый час И хладно внемлет скорби глас; Иль в капище, склонив колени, Жжет ладан гнусною рукой; Или теснится на ступени Амфитеатра за толпой,
Где, устремив на сцену взоры (Чуть могут их сдержать подпоры), Пришед из ближних, дальних стран, Шумя, как смутный океан, Над рядом ряд, сидят народы; И движутся, как в бурю лес, Людьми кипящи переходы, Всходя до синевы небес.
И кто сочтет разноплеменных, Сим торжеством соединенных? Пришли отвсюду: от Афин, От древней Спарты, от Микин, С пределов Азии далекой, С Эгейских вод, с Фракийских гор. И сели в тишине глубокой, И тихо выступает хор.
По древнему обряду, важно, Походкой мерной и протяжной, Священным страхом окружен, Обходит вкруг театра он. Не шествуют так персти чада; Не здесь их колыбель была. Их стана дивная громада Предел земного перешла.
Идут с поникшими главами И движут тощими руками Свечи, от коих темный свет; И в их ланитах крови нет; Их мертвы лица, очи впалы; И свитые меж их власов Эхидны движут с свистом жалы, Являя страшный ряд зубов.
И стали вкруг, сверкая взором; И гимн запели диким хором, В сердца вонзающий боязнь; И в нем преступник слышит: казнь! Гроза души, ума смутитель, Эринний страшный хор гремит; И, цепенея, внемлет зритель; И лира, онемев, молчит:
«Блажен, кто незнаком с виною, Кто чист младенчески душою! Мы не дерзнем ему вослед; Ему чужда дорога бед… Но вам, убийцы, горе, горе! Как тень, за вами всюду мы, С грозою мщения во взоре, Ужасные созданья тьмы.
Не мните скрыться — мы с крылами; Вы в лес, вы в бездну — мы за вами; И, спутав вас в своих сетях, Растерзанных бросаем в прах. Вам покаянье не защита; Ваш стон, ваш плач — веселье нам; Терзать вас будем до Коцита, Но не покинем вас и там».
И песнь ужасных замолчала; И над внимавшими лежала, Богинь присутствием полна, Как над могилой, тишина. И тихой, мерною стопою Они обратно потекли, Склонив главы, рука с рукою, И скрылись медленно вдали.
И зритель — зыблемый сомненьем Меж истиной и заблужденьем — Со страхом мнит о Силе той, Которая, во мгле густой Скрывался, неизбежима, Вьет нити роковых сетей, Во глубине лишь сердца зрима, Но скрыта от дневных лучей.
И всё, и всё еще в молчанье… Вдруг на ступенях восклицанье: «Парфений, слышишь?.. Крик вдали — То Ивиковы журавли!..» И небо вдруг покрылось тьмою; И воздух весь от крыл шумит; И видят… черной полосою Станица журавлей летит.
«Что? Ивик!..» Все поколебалось — И имя Ивика помчалось Из уст в уста… шумит народ, Как бурная пучина вод. «Наш добрый Ивик! наш сраженный Врагом незнаемым поэт!.. Что, что в сем слове сокровенно? И что сих журавлей полет?»
И всем сердцам в одно мгновенье, Как будто свыше откровенье, Блеснула мысль: «Убийца тут; То Эвменид ужасных суд; Отмщенье за певца готово; Себе преступник изменил. К суду и тот, кто молвил слово, И тот, кем он внимаем был!»
И, бледен, трепетен, смятенный, Незапной речью обличенный, Исторгнут из толпы злодей: Перед седалище судей Он привлечен с своим клевретом; Смущенный вид, склоненный взор И тщетный плач был их ответом; И смерть была им приговор.
В 1813 г. поэт перевел с немецкого балладу Шиллера, в основу которой лег архаический сюжет о возмездии за убийство, наступающем при содействии персонажей из мира природы — растений, животных, птиц. Романтическая трактовка сюжета, созданная немецким классиком, была близка Жуковскому.
Талантливый поэт Ивик, направлявшийся на Истмийские игры, призывает стаю журавлей быть «добрым знамением», живым талисманом. В лесной глуши путник встречает убийц. Умирая, Ивик завещает журавлям быть свидетелями преступления. Жители страны поражены трагической гибелью известного поэта, они жаждут мщения, но понимают, что найти злодеев будет трудно. Возможно, убийцы находятся среди зрителей спортивных и музыкально-поэтических состязаний — на собрании, в храме или на ступеньках амфитеатра.
Центральная сцена баллады — выступление хора эриний, богинь-мстительниц. Реминисценции, связанные с этим эпизодом, восходят к древнегреческому наследию, среди которого выделяются трагедии Эсхила и Сенеки. В версии Жуковского «страшный хор» предстает более зловещим, чем в немецком источнике. «Поникшие главы», бледные «мертвые» лица, в которых «крови нет», запавшие глаза — актеры мастерски входят в образ. Описание внешнего облика труппы завершается фантастической деталью: в волосах героев вьются змеи, показывая раздвоенные языки и «страшный ряд зубов».
Не менее ужасающим выглядит выступление хора. Оно «вонзает боязнь» в души зрителей, а преступникам в «диком» пении слышится неотвратимая «казнь». Тема музыкального произведения также посвящена возмездию: неизбежное отмщение несет горе убийцам и «веселье» «ужасным созданьям тьмы».
Громкое пение сопровождается «тишиной глубокой», которая достигает кульминации в конце выступления: безмолвие зрителей сравнивается с молчанием «над могилой». Оцепенение и страх, порожденные хором эриний, вызывают размышления о божественной природе возмездия, которая скрыта от человеческого разума, но ощущается сердцем.
В полной тишине раздается испуганный голос одного из злодеев. Впечатленный пением, он выдает себя, лишь заслышав отдаленные журавлиные крики. Появление стаи птиц предваряет сцену суда и вынесения смертного приговора.
Воздействие музыки и художественного слова на человеческие души столь велико, что способствует саморазоблачению преступников. Жуковский развивает оригинальный мотив силы истинного искусства, присутствующий в шиллеровском стихотворении.
Текст: pishi-stihi.ru
Влияние
Образ ивиковых журавлей
получил широкое распространение в русской литературе и культуре. В частности, его использовал Бродский в стихотворении «Два часа в резервуаре»:
Фройляйн, скажите: вас ист дас «инкубус»?
Инкубус дас ист айне кляйне глобус. Нох гроссер дихтер Гёте задал ребус. Унд ивиковы злые журавли, из веймарского выпорхнув тумана, ключ выхватили прямо из кармана. И не спасла нас зоркость Эккермана.И мы теперь, матрозен, на мели.
Бард Григорий Данской написал песню «Ивиковы журавли», упоминание об этой легенде содержится в книге А. Я. Бруштейн «Дорога уходит в даль…», в детективе Дарьи Донцовой «Тушканчик в бигудях», в песне группы «Зимовье Зверей» «Транзитная пуля» и т. д.
Отрывок, характеризующий Ивиковы журавли
– Здравствуйте, дядюшка, – сказал Николай, когда старик подъехал к нему. – Чистое дело марш!… Так и знал, – заговорил дядюшка (это был дальний родственник, небогатый сосед Ростовых), – так и знал, что не вытерпишь, и хорошо, что едешь. Чистое дело марш! (Это была любимая поговорка дядюшки.) – Бери заказ сейчас, а то мой Гирчик донес, что Илагины с охотой в Корниках стоят; они у тебя – чистое дело марш! – под носом выводок возьмут. – Туда и иду. Что же, свалить стаи? – спросил Николай, – свалить… Гончих соединили в одну стаю, и дядюшка с Николаем поехали рядом. Наташа, закутанная платками, из под которых виднелось оживленное с блестящими глазами лицо, подскакала к ним, сопутствуемая не отстававшими от нее Петей и Михайлой охотником и берейтором, который был приставлен нянькой при ней. Петя чему то смеялся и бил, и дергал свою лошадь. Наташа ловко и уверенно сидела на своем вороном Арабчике и верной рукой, без усилия, осадила его. Дядюшка неодобрительно оглянулся на Петю и Наташу. Он не любил соединять баловство с серьезным делом охоты. – Здравствуйте, дядюшка, и мы едем! – прокричал Петя. – Здравствуйте то здравствуйте, да собак не передавите, – строго сказал дядюшка. – Николенька, какая прелестная собака, Трунила! он узнал меня, – сказала Наташа про свою любимую гончую собаку. «Трунила, во первых, не собака, а выжлец», подумал Николай и строго взглянул на сестру, стараясь ей дать почувствовать то расстояние, которое должно было их разделять в эту минуту. Наташа поняла это. – Вы, дядюшка, не думайте, чтобы мы помешали кому нибудь, – сказала Наташа. Мы станем на своем месте и не пошевелимся. – И хорошее дело, графинечка, – сказал дядюшка. – Только с лошади то не упадите, – прибавил он: – а то – чистое дело марш! – не на чем держаться то. Остров отрадненского заказа виднелся саженях во ста, и доезжачие подходили к нему. Ростов, решив окончательно с дядюшкой, откуда бросать гончих и указав Наташе место, где ей стоять и где никак ничего не могло побежать, направился в заезд над оврагом. – Ну, племянничек, на матерого становишься, – сказал дядюшка: чур не гладить (протравить). – Как придется, отвечал Ростов. – Карай, фюит! – крикнул он, отвечая этим призывом на слова дядюшки. Карай был старый и уродливый, бурдастый кобель, известный тем, что он в одиночку бирал матерого волка. Все стали по местам. Старый граф, зная охотничью горячность сына, поторопился не опоздать, и еще не успели доезжачие подъехать к месту, как Илья Андреич, веселый, румяный, с трясущимися щеками, на своих вороненьких подкатил по зеленям к оставленному ему лазу и, расправив шубку и надев охотничьи снаряды, влез на свою гладкую, сытую, смирную и добрую, поседевшую как и он, Вифлянку. Лошадей с дрожками отослали. Граф Илья Андреич, хотя и не охотник по душе, но знавший твердо охотничьи законы, въехал в опушку кустов, от которых он стоял, разобрал поводья, оправился на седле и, чувствуя себя готовым, оглянулся улыбаясь. Подле него стоял его камердинер, старинный, но отяжелевший ездок, Семен Чекмарь. Чекмарь держал на своре трех лихих, но также зажиревших, как хозяин и лошадь, – волкодавов. Две собаки, умные, старые, улеглись без свор. Шагов на сто подальше в опушке стоял другой стремянной графа, Митька, отчаянный ездок и страстный охотник. Граф по старинной привычке выпил перед охотой серебряную чарку охотничьей запеканочки, закусил и запил полубутылкой своего любимого бордо.
🗹